Обращение к Бродскому

Стихотворение обращается к Бродскому, как обращается читатель к поэту и поэт к поэту, сквозь время и пространство, на языке поэзии (перевод с небесного на русский), обращается к гражданину республики Поэзия, в которой «содержание» и «смысл» строк находятся не на их поверхности, но и не под замками  «амбаров света» –  присутствует в анфиладе поэтических картин, продолжающих, отчасти, перекрывающих друг друга; иначе говоря, пребывает в созданных возможностях для обогащения воображения, для утончения восприимчивости, когда текст воспринимается не в виде задачки с ответом и не построчно, но как единое целое, текучее наподобие родника, утоляющего жажду или просто ласкающего глаз и слух.


Поставить на крыло слова,
Иль высвободить с рук – летучий облик слова, –   
Вот то, что сблизит с памятью о вас
и что разъединит.

Поговорим, сперва,
О том, как в Питер ветер снова
Врывается, и к ржавчине магнит

Седого взгляда – к ржавым мыслям не причастен
И брода нет в окне. И Бродского. И бред
Острейших строк –  миг папиросный рвёт на части...
Косящий бег косуль приносят на обед.

Сейчас начнёт хромать размер и, будто сходня,
Я, отходя на отстояние руки

          От кромки верности словам,
                пытаясь смысл постигнуть,
                                                  варево господне,

Взвожу, впритык к вискам, калёные курки!

...Мартынова рука – с ней поравняться? –
На высоте глубоких карих глаз,
Да так, чтоб песнями высокогорных наций
Наполнились ущелья в поздний час!

Настигнуты судьбой – Печорин с Бэлой –
Надежды кончились, стоим, молчим,
Засматриваясь в звёзды ночью белой,
Угадывая призрачность причин –

Весомой неподвижности, цветущей
Громады павших в омуты лесов
В тот миг, кода в чащобах млечной гущи
Глазищи заохотившихся  сов...

Неисцелима набережных готика
От серой, водянистой, злой тоски.
В колодцах Петербурга с серым котиком
Мы ночью беглой сделались близки:
Шли по верёвкам бельевым, давно оборванным,
Заглядывали в гладкий мрак глазниц
Квартирных окон, растекались ворванью –
Ворованными радостями лиц –
По улицам, по тропам, трапам, кажется,
Искали талый лёд чужой строки,
И знали точно: если дёгтем мажется
История, то вымрут старики...

Которые с е2 на е4 в летнем зное
Годами начинали белых ход.
Гудком охрипшим над страной заноет
Бредущий в Чердынь с бредней пароход.
Отдаст концы, от пристани отчалит:
Иосиф к Осипу – завесит гостя ночь.
В кармане пиджака клочок печали,
Встречайте, провожайте наших прочь,
О, люди мира, завсегдатаи таверны,
В которой пляшут кружки на столах!
И фолиант чудес, потрёпанных наверно,
Валяется во всех пяти углах.

Когда я на руки беру строку, несу куда-то,
Когда, озвучивая майский ритм, смотрю в густой,
В туман укутанный порыв, в лучах Арбата
Ко мне приходит вечность на постой.

И разольётся «Новогоднее» по чашам –
На всех, кто в кровь – по капли по одной!
Как Б у д д а, недвижим лучей разбег по чащам,
Как б у д т о бы не мысль всему виной,
А ливень, вровень с ртами, захлебнула –
Неисчислимых горл ряды – вода
С необозримых гор и эхо гула
Промчалось сквозь ночные города.

 ...И брода нет в огнях. И Бродского. И Бреда*
В честь снов Голландии наяривает джаз.
Я душу отдал за стихи, рассвет вчерашний предал,
Чтоб звёзды вычерпать в каналах, напоказ
Пройтись вслед вам по дну Венеции, на Мойке
Отталкивать судьбу шестом от дна.
И звук перемещать, как крановщик на стройке
Ведёт стрелу... Жизнь чайками слышна!

И г о в о р батарей, от Ленинграда до Бреслау,
И в о р о г  у дверей –  в Макеевке, в Ясиноватой,
И сговор ночи майской с тучами, удавшийся на славу,
Девчонка в этажерке, в гимнастёрке, чуточку великоватой,

Из песни Евтушенко и Крылатова...
      И многое ещё, читай, проглатывай,

Смотри, во все глаза! Вот, только: «Б р о д, кому!?»
И ветер поворачивает к  Б р о д с к о м у,
Идущему по неисхоженным по крышам городам,
По бельевой верёвке над сурьмой колодца

Четырёхгранки питерской,
                     об иглы уколоться

Ослепших матерей... Я, будто орден в руки передам, –
Остывший крик: «Эй, с ветчиною б у т е р б р о д, кому!»,
Невольно в кому опрокидываясь – к Бродскому...

Куда живём, зачем всё это надо?
«Читателя, советчика, врача!» –
Извечен крик, как алый привкус яда.
Пусть, вымысел правдивый, сгоряча,
Лавируя меж публикой сонливой,
Прилаживает простынь к тишине,
Чтоб кадры: пони с выкрашенной гривой
Катает мальчика по кругу, на спине...


*Бреда – городок в Нидерландах, там проходят ежегодные джазовые фестивали


© Copyright: Вадим Шарыгин, 2023
Свидетельство о публикации №123051904511 

Мысли Иосифа Бродского

«Если имеешь смелость писать что-то, то имей смелость и отстаивать»

«…На сегодняшний день чрезвычайно распространено утверждение, будто писатель, поэт в особенности, должен пользоваться в своих произведениях языком улицы, языком толпы. При всей своей кажущейся демократичности и осязаемых практических выгодах для писателя, утверждение это вздорно и представляет собой попытку подчинить искусство, в данном случае литературу, истории. Только если мы решили, что "сапиенсу" пора остановиться в своем развитии, литературе следует говорить на языке «народа». В противном случае народу следует говорить на языке литературы…».

«Литературная работа, как и всякая работа в области искусства, очень индивидуальна и требует уединения»

«Для меня больше всего интересен сам процесс писания»

«Но мне всё-таки кажется, что чем сильнее писатель сосредотачивается на своей собственной работе, чем глубже в неё погружается, тем большего он достигает с точки зрения литературы, эстетики и, конечно, политики»

 «Я думаю, что роль писателя и художника – показать людям истинный масштаб вещей. Например, я думаю, что хороший писатель даёт представление о жизни как некой длинной цепи, и хороший писатель может очень точно указать ваше звено в этой цепи. Или по меньшей мере он предоставляет вам возможность определиться, самому найти своё звено в этой цепи»

«Я не думаю что определение – пессимистическое или оптимистическое – вообще подходит к поэзии»

 «Мне нравится раннее итальянское искусство...к примеру, Сассета. Кстати, у него нечто общее с Дюфи. Та же лёгкость и в то же время глубина, сила. В этом их схожесть с Моцартом. Мало кто знает Дюфи, а мне нравится в нём многое»

«Когда находишься в плохих обстоятельствах, перед тобой выбор – сдаться или попытаться противостоять. Я предпочитаю противостоять насколько возможно. Вот это и есть моя философия, ничего особенного»

«Если видишь проблему, то надо с ней бороться. Одной лишь иронией никогда не победишь. Ирония – порождение психологического уровня сознания. Есть разные уровни: биологический, политический, философский, религиозный,  трансцендентный. Жизнь – трагическая штука, так что иронии тут недостаточно»

«Повествовательная поэзия даёт представление о масштабе вещей. Она гораздо ближе к жизни, чем короткое лирическое стихотворение. Хорошая поэзия имитирует жизнь. Надо привыкнуть читать сюжетную поэзию, пусть это и не прекрасный маленький шедевр, который можно прочесть быстро и легко. Чтение поэзии – это борьба, как и всё в жизни»

«Я думаю, что нота, которую берёт поэт, звук, который он пропевает, в музыкальном смысле, и та высокая нота, которую он может взять, оправдывают его во всём»

«Я отнюдь не считаю, что все люди плохие. Но я просто утверждаю, что люди способны делать плохое, наделены невероятной способностью творить зло... Люди предпочитают лёгкие решения, а совершить зло легче, чем сотворить что-либо доброе»

«Выразить себя свободным стихом гораздо легче. Но поэзия – это не просто самовыражение. Это нечто большее. Это в некотором смысле ремесло, знаете ли... Роберт Фрост как-то сказал, что писать свободным стихом – то же самое, что играть в теннис при опущенной сетке. Прежде всего возникает вопрос: свободный стих свободен от чего? Ладно ещё, если вы пишите свободным стихом потому что вам наскучило и вы больше уже не можете писать. Хорошо, если у вас есть некоторый опыт строгой формы. И каждый поэт в миниатюре повторяет этот процесс. Свободный  стих, свобода – всё это говорит об освобождении. Но от чего человек при этом освобождается? От определённой формы рабства? Однако, не познав рабства, невозможно почувствовать вкус свободы, поскольку всё в этом мире взаимосвязано. О какой такой свободе можно рассуждать, если наша физическая свобода определяется государством, политическая свобода – рабством и даже религиозная свобода, если иметь в виду христианство, определяется днём Страшного суда?»

«Обычная европейская улица – это дома со старомодными фасадами разнообразных стилей, оживлённое движение, некоторая неопрятность, такая своеобразная европейская неопрятность, с возможностью остановиться на улице поговорить с кем-нибудь»

«Я полагаюсь не только на народ, но и на язык. Писатель – орудие языка. Язык остаётся невзирая не личности. Так уж случается, что постоянно появляются писатели, которые раскрывают и выявляют зрелость языка. Пока будет жив русский язык, он сохранит свою великую литературу..»

«Глупцы обычно очень подлые и низкие люди»

«На самом деле писатель – слуга языка, не наоборот. Язык отражает метафизическое отношение. Язык развивается, достигает определённой зрелости, достигает определённого уровня, а писатель просто оказывается поблизости, чтобы подхватить или сорвать эти планы.. Писатель пишет под диктовку гармонии языка как такового. То что мы называем голосом музы, на самом деле – диктат языка. Когда человек пишет «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты»,  – это не столько потому, что он действительно помнит «чудное мгновенье», сколько потому, что слова, нечто в языке, выкладываются этим гармоническим образом, и эта гармония указывает на какое-то психологическое состояние. Писатель – орудие языка»

«Всё, что я могу обнаружить, когда смотрю, если я способен оценить сам себя, – это только просодические смещения: например, сдвиг от тетраметров к пентаметрам приобретает больше свободы – или отход от преобладания пятистопных структур. Три-четыре года назад я начал медленно двигаться к чему-то вроде акцентного стиха, подчёркивая силлабо-тонический элемент, возвращаясь к почти тяжеловесной, медленной речи. Не буквально медленной, но к такому стихотворению, которое развивается без какой-либо априорной музыки»
 (из интервью 18 ноября 1979 года)

«... существующие размеры удовлетворяют меня всё меньше и меньше, вступает какая-то иная музыка. Не то, чтобы я исчерпал возможности строгих метров... но есть определённая доминирующая нота или мелодия, которая звучит в голове. Это очень странно. Я говорю – мелодия, точно так же я могу сказать – шум. Так или иначе, что бы это ни было, это не буквально мелодия, а музыкальный гул. Ведь у этого гула есть определённое психологическое наложение. Это весьма «серая» зона, не не зона, это, так сказать, определённая частота, на которой работаешь и которую время от времени меняешь. Но в любой момент просто выбираешь несколько вещей. Когда у тебя есть опыт строгих метров, ты всё время стремишься вернуться к ним и в то же время отступить от них. В любой момент находишься под обаянием нескольких из них. Не то что ты действительно отказываешься от предыдущей просодической идиомы, просто отдаляешься от неё»

«Я понял что ритм какой-то... ну, когда читаешь стихотворение, во рту очень часто возникает определённый просодический вкус»

«Я полагаю, что у меня всегда есть какое-то ощущение формы. . Что у меня на самом деле есть, так это объём, представление о количестве. Это не совсем сосуд. У меня есть своего рода контур. Я знаю сколько будет кусков. В некотором смысле у меня есть образ плоти стихотворения, я знаю сколько оно будет длиться. Но в процессе писания оно начинает раскручиваться, оно удлиняется и расширяется или сжимается»

«... поэзия вся из нюансов, лингвистических нюансов»

«Образы и прочее в процессе развёртывания стихотворения предлагает язык. Иногда вещи подсказывает рифма.. Появляются две-три идеи, и тогда ты думаешь: ну, надо сделать следующий шаг. Всегда есть сильное искушение сделать следующий шаг. И очень часто, когда поддаёшься искушению, это вознаграждается. ... Когда думаешь, что тема, эмоция, образ и их смысл исчерпаны, я пытаюсь сделать следующий шаг – вскрыть какую-то невозможность образа или чувства. Я попробовал это однажды, в длинном диалоге (»Горбунов и Горчаков») из ста сорока строк, и мне понравилось. Начать с того, что он был написан децимой, ababababab, которая сама по себе чертовски монотонна и выворачивает мозги, каждая строфа. Так что, в то время любая попытка написать следующую строфу была для меня немыслима. К тому же в ситуации спора, что касается сути аргументации, любое возобновление разговора казалось мне немыслимым. Этим персонажам нечего было сказать друг другу. И тем не менее мы знаем природу разговора, он всегда затягивается. Он всегда возобновляется – как крикет – на той же ноте, на какой прекратился накануне. Это одно из пугающих свойств диалога. И я пытался подражать этим свойствам... Я могу долго говорить об этом стихотворении, просто потому что оно – одна из самых серьёзных вещей, которые я сделал за свою жизнь. Не думаю, что когда-нибудь смогу сделать что-то ещё такого же масштаба, потому что у меня уже нет такого терпения, или как это называется. В этих стихах виден один из главных приёмов: делается следующий шаг, который представляется: а) невозможным и б) даже ненужным. Может быть, это не главный приём, но это то, за что я себя уважаю... Жаль, что перевод этих стихов действительно никакой. Я вычеркнул его из книги» (сказано Бродским в 1979 году)

«Идея противоположенного, амбивалентности, предательства прокрадывается в язык. Сейчас мы говорим о нюансах. На самом деле по-русски в какой-то мере легче говорить очень ровным тоном, вне зависимости от чувства. Чувство может быть откровенным: «я это одобряю» или «я этого не одобряю». Но исключительно благодаря языку выражение этого чувства слегка окрашивается двусмысленностью. Есть эта лёгкая приправа, я бы сказал, отрава. Читатель её чувствует. На этом можно играть бесконечно, потому что почти любое утверждение отдаёт неуверенностью... Я на особом положении – вне языка, я в какой-то мере стал наблюдать за ним. Что ж, писатель всегда наблюдает.. Так что его оценка языка всегда по меньшей мере тенденциозна. При этом я сказал бы, что мы жертвы своего языка. Жертвы как нация, а как писатели мы слуги... Английский – аналитический язык и на самом деле не допускает множества нюансов. Иначе начинаешь хитрить, как Генри Джойс, чтобы не сказать больше. Есть английский и есть английский. С одной стороны Джейн Остин и Оруэлл, с другой – Джеймс, Конрад и Набоков. Я предпочитаю традицию Остин-Оруэлла. В английском Джеймса ощущение фактуры похоже на русский. А когда работаешь с фактурой, утверждения становятся... не совсем скомпрометированными, но менее значимыми, ты стремишься к совокупному эффекту»

«Из любимых мною моих стихов: «Письмо династии Минь», «Бабочка». Я пытался соединить сущности – Беккета и Моцарта. Много лет назад, в России, я ухаживал за девушкой. После концерта, концерта Моцарта, когда мы бродили по улицам, она сказала мне: «Иосиф, в твоей поэзии всё прекрасно», – и прочее, «но тебе никогда не удаётся сочетать в стихотворении ту лёгкость и тяжесть, какая есть у Моцарта». Это меня как-то озадачило. Я хорошо это запомнил и решил написать стихи о бабочке. Что ж, надеюсь у меня получилось»

«Кавафис... рассказывает нам о неопределённости как древнем состоянии ума. Это то, чего мы не можем постичь, потому что думаем, что мы самые сложные существа... Почему я люблю Кавафиса. Пожалуй, главная причина – это непрерывная нота опустошённости, которая является важным человеческим чувством по отношению к жизни и которая ни до него, ни после него не проявлялась в поэзии с таким постоянством»

«Время – это единственное, что важно в мире. Время намного интереснее, чем, например, пространство. Потому что пространство – это вещь, тогда как время – это мысль о вещах, идея Вещи. И если бы мне нужно было описать то, что меня интересует, – так это то, что время делает с человеком»

«Я стал меньше тосковать по определённым культурным феноменам, например, по идее авангарда в искусстве. Теперь я думаю, что это дерьмо на девяносто процентов, если не больше. Если бы я остался в России, я продолжал бы считать, что театр абсурда – великая вещь. И всё же я действительно не знаю. Я думаю, человека заставляет изменить отношение или восприятие не столько его реальный опыт, реальный вкус того или иного явления, а старение само по себе. Становишься менее возбудимым. Не становишься умнее, но становишься, так сказать, более земным. В каком-то смысле это вредно, потому что популярный вариант поэзии требует от поэта какого-то приподнятого состояния. И должен сказать, что в России я вообще был немножко более, как бы выразиться... неземным. Я никогда не был неземным, но у меня были неземные заботы. Когда я писал стихи, я чаще впадал в поиск невидимого на ощупь. Но это часто приводило меня к какой-то мистической бессвязности, которую я тогда презирал... Поэзия – лучшая школа неуверенности»

«Я думаю, что поэт должен вырабатывать собственный диалект, собственную идиому. Поскольку у него свой способ мышления, не такой, как у других поэтов, он вырабатывает и свой способ говорить. Но цель в том, чтобы в этом своём диалекте быть более выразительным... Язык, я думаю, подкрепляет не столько разговор, сколько чтение»

«Слабые строки тоже выполняют в стихах определённую функцию. облегчают читателю путь к восприятию других, более важных мест»

«По мне лучше штамп, но упорядоченный штамп, чем изощрённая расхлябанность»

«Помню один важный совет Евгения Рейна – я и сейчас готов повторить его любому пишущему: если хочешь, чтобы стихотворение работало, избегая прилагательных и отдавай решительное предпочтение существительным, даже в ущерб глаголам. Представьте себе лист бумаги со стихотворным текстом. Если набросить на этот текст волшебную кисею, которая делает невидимыми глаголы и прилагательные, то потом, когда поднимаешь, на бумаге всё равно должно быть черно – от существительных. Этот совет сослужил мне хорошую службу, и я всегда, хоть и не безоговорочно, старался его выполнять»

«Стихи Мандельштама, как и раньше, меня ошеломляют»

«И есть ещё одно имя – Цветаева. Благодаря Цветаевой изменилось не только моё представление о поэзии – изменился весь мой взгляд на мир, а ведь это самое главное, да? С Цветаевой я чувствую особое родство: мне очень близка её поэтика, её стихотворная техника. Конечно, до её виртуозности я никогда не мог подняться. Прошу прощения за нескромность, но я иногда задавался целью написать что-нибудь «под Мандельштама» – и несколько раз получалось нечто похожее. Но Цветаева – совсем другое дело. Её голосу подражать невозможно. Профессиональный литератор всегда невольно себя с кем-то сравнивает. Так вот, Цветаева – единственный поэт, с которым я заранее отказался соперничать... Её голос – самы трагический в русской поэзии... Поэзия Цветаевой трагична не только по содержанию – для русской литературы ничего необычного тут нет, – она трагична на уровне языка, просодии. Голос, звучащий в цветаевских стихах, убеждает нас, что трагедия совершается в самом языке. Вы её слышите... Ахматова говорила: «Марина часто начинает стихотворение с верхнего «до»», Если начать с самой высокой ноты в октаве, невероятно трудно выдержать целое стихотворение на пределе верхнего регистра. А Цветаева это умела. Вообще говоря, человек способен впитывать в себя несчастье и трагедию только до известного предела... В этом смысле Цветаева – явление совершенно уникальное. То, как она всю жизнь переживала – и передавала, трагизм человеческого существования, её безутешный голос, её поэтическая техника – всё это просто поразительно. По-моему, лучше неё в русской поэзии не писал никто, во всяком случае по-русски. Впервые в русской поэзии прозвучало такое трагическое вибрато, такое страстное тремоло»

«Я стараюсь, чтобы мои новые стихи отличались от написанных прежде. Каждый пишущий питается тем, что оно прочёл, но и тем, что сам успел написать, да? Поэтому каждое предыдущее стихотворение – отправная точка для следующего. Должен быть какой-то небольшой сюрприз»

«Вообще я не сторонник религиозных ритуалов или формального богослужения. Я придерживаюсь представления о Боге как о носителе абсолютно случайной, ничем не обусловленной воли. Я против торгашеской психологии, которая пронизывает христианство: сделай это – получишь то, да? Или и того лучше: уповай на бесконечное милосердие Божие. Ведь это, в сущности, антропоморфизм. Мне ближе ветхозаветный Бог, который карает...попросту непредсказуемо. Более того, меня привлекает зороастрийский вариант верховного божества, самый жёсткий из возможных... Всё-таки мне больше по душе идея своеволия... я верю в деспотичного, непредсказуемого Бога. Язык – начало начал. Если Бог для меня и существует, то это именно язык»

«Язык – мощнейший катализатор процесса познания. Недаром я его обожествляю»

«Умирающая красота... Данте говорил: один из признаков истинного произведения искусства в том, что его невозможно повторить»

«Мне очень трудно отделить пишущего от его творчества. Если мне нравятся чьи-то сочинения, мне неизменно оказывается симпатичен и сам человек. По-другому просто не бывает. Скажу вам больше: предположим, я узнаю, что писатель NN мерзавец. Но если он пишет талантливо, я первый пытаюсь найти его мерзости оправдание. В конце-концов, вряд ли можно достичь одинаковых высот  в жизни и в творчестве: в чём-то одном придётся снизить планку – и пусть уж лучше это будет в жизни»

«Поэтическая идея бесконечности гораздо более всеобъемлюща, чем соответствующие представления какой-то религии»

«Музыка даёт самые лучшие уроки композиции, полезные и для литературы. Хотя бы потому, что демонстрирует некие основополагающие принципы. Скажем, строгая трёхчастная структура «кончерто гроссо»: одна быстрая часть, две медленные – или наоборот. И ещё музыка приучает укладываться в отведённое время: всё, что хочешь выразить, изволь вместить в двадцать минут... А чего стоит чередование лирических пассажей и легкомысленных пиццикато и т.п. и вся эта смена позиций, контрапунктов, развитие противоборствующих тем, бесконечный монтаж... Когда я только начал слушать классическую музыку, меня буквально околдовал непредсказуемый характер музыкального развития»

«Если главным отличием человека от других представителей животного царства является речь, то поэзия, будучи наивысшей формой словесности, представляет собой нашу видовую, антропологическую цель. И то, кто смотрит на поэзию как на развлечение, на «чтиво», в антропологическом смысле совершает непростительное преступление – прежде всего против самого себя»

«Стихотворение должно состоять из существительных, количество прилагательных следует свести к минимуму... Глаголы ещё туда-сюда, ещё могут иметь место, но прилагательных должно быть как можно меньше»

«На самом деле выживает только то, что производит улучшение  не в обществе, но в языке»

«Если вырастаешь в среде, когда известно, что был Мандельштам, то знаешь, чего ждать, у тебя есть какая-то общая идея относительно того, что происходит в поэзии. Без этого ты только гадаешь, как радар, который посылает в атмосферу сигналы, иногда можешь увидеть отсветы, но чаще не видишь ничего»

«Оглядываясь назад, я могу с большей или меньшей достоверностью утверждать, что первые десять-пятнадцать лет своей, как бы сказать, карьеры я пользовался размерами более точными, более точными метрами, то есть пятистопным ямбом, что свидетельствовало о некоторых моих иллюзиях, о способности или о желании подчинить свою речь определённому контролю. На сегодняшний день в том, что я сочиняю, гораздо больший процент дольника, интонационного стиха, когда речь приобретает, как мне кажется, некоторую нейтральность. Я склоняюсь к нейтральности тона и думаю, что изменение размера или качество размеров, что ли, свидетельствуют об этом. И если есть какая-либо эволюция, то она в стремлении нейтрализовать всякий лирический элемент, приблизить его к звуку, производимому маятником, то есть чтобы было больше маятника, чем музыки»

«Поэзия на самом деле не область литературы, не форма искусства, не развлечение и не форма отдыха – это цель человека как биологического вида. Люди, которые занимаются поэзией, – наиболее совершенные в биологическом отношении образцы человеческого рода... Я зык – это важнее, чем Бог, важнее, чем природа, важнее, чем что бы то ни было иное, для нас как биологического вида»

«Вообще каким образом действует искусство? Оно всё время отталкивается от того, что уже сделано, совершает следующий шаг. Ты написал стихотворение, и следующее стихотворение ты должен уже писать, отталкиваясь от этого стихотворения. Искусство тем отличается от жизни, что в нём невозможны повторения. То, что в жизни называется повторением, в искусстве называется клише»

«Сам Пушкин и гармоническая школа, возникшая с ним, как бы очистили стих от метрически-архаичных элементов и создали чрезвычайно гибкий русский стих, тот стих, которым мы пользуемся и сегодня. Разумеется, с этим процессом очищения, с этой водой было выплеснуто и изрядное количество младенца. Дело в том, что в шероховатости, неуклюжести таились собственные преимущества, потому что у читателя мысль задерживалась на сказанном. В то время как гармоническая школа настолько убыстрила или гармонизировала стих, что всё в нём, любое слово, любая мысль, получает одинаковую окраску, всему уделяется одинаковое внимание, потому что метр чрезвычайно регулярный. Это, с моей точки зрения, не совсем хорошо, потому что всё-таки стих время от времени следует задерживать – ну, замедлять, разрушать иногда. Если угодно, можно даже сказать, что всплеск модернизма, который произошёл в начале двадцатого века, был в каком-то роде попыткой возврата или восстановления некоторых элементов, утраченных гармонической школой... Во всяком случае, он был в значительной степени реакцией на инфляцию гармонической школы, гармонической поэтики, которая доминировала в русской литературе на протяжении всего девятнадцатого века и которая нашла своё наивысшее воплощение в символизме. То есть это была школа, стих которой читателю (по крайней мере сегодняшнему читателю) уже представлялся в достаточной степени бессодержательным. Гладкопись достигла такой степени, что глаз почти не останавливался ни на чём. Упрекать за это Пушкина, безусловно, не приходится. Упрекать приходится эпигонов, потому что в тот период, когда Пушкин появился на литературной арене, он выполнял роль чрезвычайно существенную, в некотором роде облагораживал язык. То есть не столько облагораживал, он его, как бы сказать, сглаживал, но одновременно тем самым делал его доступным чрезвычайно широкой читательской массе. Это уже был язык чрезвычайно светский, лишённый архаических оборотов, лексической архаики, язык благозвучный. То, что по-итальянски называется dolce stile nuovo (сладостный новый стиль), – это действительно dolce во многих отношениях Этот стих чрезвычайно легко запоминается. Ты его впитываешь совершенно без всякого сопротивления. Это объясняется его гладкостью, главным образом, музыкальностью»

«Разумеется, когда мы говорим о поэтах, о поэзии, о чисто технической стороне говорить бессмысленно, потому то она сама по себе как бы не существует. Речь идёт о содержании в первую очередь. Поэт – чрезвычайно сгущенное содержание. И привлекательность Пушкина заключается в том, что в гладкой форме у него есть это чрезвычайно сгущенное содержание. Для читателя не возникает ощутимого столкновения между формой и содержанием. Пушкин – это до известной степени равновесие. Отсюда определение Пушкина как классика... Ни один поэт не существует вне своего литературного контекста. Пушкин невозможен без Батюшкова, так же как невозможен он без Баратынского и Вяземского»



«Поэзия находится где-то на полпути между интуицией и откровением. В университете молодое поколение сталкивается лишь с одним типом знания – с рациональным, которым реальность не исчерпывается»

«Пушкин – это тональность. А тональность – не миф. Например, самый пушкинский поэт среди русских поэтов двадцатого века по тональности – Мандельштам»

«Писателю необходимо всё время внимание общества или какая-то взаимосвязь с обществом, interplay, взаимодействие»

«... перевод с небесного на земной... то есть перевод бесконечного в конечное... Это как Цветаева говорила, «голос правды небесной против правды земной». Но на самом деле не столько «против», сколько переводы правды небесной на язык правды земной, то есть явлений бесконечных в язык конечный»

«Считающие, что литература призвана служить подбоем государственной мантии, непростительно заблуждаются: государство с первого дня своего возникновения занято лишь духовной и интеллектуальной кастрацией населения»

«Мы смотрим на на западную культуру с бесконечным томлением. Когда Мандельштама в 1911 году спросили, что такое акмеизм, он ответил: тоска по мировой культуре. И эта тоска гонит нас дальше и дальше, направляя и пришпоривая воображение, так что порой нам удаётся превзойти то, до чего пытаешься дотянуться»

«Мне представляется, что мудрость – это, как правило, плод пережитого кризиса. Если только кризис вас не раздавил, он порождает неуверенность и отчаянье, а они-то и являются отцом и матерью мудрости. На самом деле я не считаю, что мудрость достигается лишь страданием... я видел, как к обретению мудрости вело счастье. Но такое случается не часто... Истинное обретение знания состоит в том, что вы позволяете произойти кризису»

«Мандельштам... Может быть, дело просто в необычайной чувствительности, которой я никогда ни в какой форме не встречал до этого в русской литературе. Это великолепная поэзия. Великолепный язык. Во многих отношениях он поэт бедный. С точки зрения техники он гораздо менее интересен, чем Пастернак или Цветаева. Но это и не было его целью. У него поразительное духовное пространство, возвышенность, благородство; не благородство звучания, но благородство отношения к миру. Его отношение вбирает всю цивилизацию ненавязчиво, абсолютно естественно. В некотором смысле он даёт ощущение принадлежности к культуре, с ним русская литература перестаёт быть провинциальной»

«Для нас – я имею в виду Ахматову, себя и ещё двух-трёх человек – негативные оценки были важнее. Мы были далеки от взаимопочитания»

«Переводчик стоит перед двумя опасностями. Первая – неточность. Нет ничего хуже неточности. Вторая опасность – это искушение придумать какие-то красоты, которых нет и которые не подразумеваются в оригинале... Перевод – утрата по определению... Мой учитель, поэт Давид Самойлов, говорил, что хороший перевод сохраняет семьдесят процентов подлинника»

«Поэт – между прочим, поэт особенно – всегда имеет дело с очень ограниченным количеством читателей... Во всех нас есть элемент нарциссизма, больший или меньший. Его надо подавлять в себе, вместо того, чтобы культивировать и засорять им и без того не очень гладкий процесс мышления»

«Поэзия стремится к большей сгущенности языка»

«Когда только начинаешь писать, мало знаешь о том, что было до тебя. Только в середине жизни обретаешь это знание, и оно пригибает к земле или гипнотизирует. Это только одна из проблем современного поэта. Другая, очевидно, в том, что современный поэт живёт в мире, где то, что считалось ценностями, добродетелями и пороками, скажем, двадцать или тридцать лет назад, не то чтобы поменялось местами, но поставлено под вопрос или изрядно скомпрометировано. Современный поэт, похоже, не живёт в мире, столь поляризованном этически, не говоря уже – политически, как это было до Второй Мировой войны... Наши предшественники, видимо, ещё во многое верили. Их пантеон, их алтари включали больше людей, чем наши»

«.. главное – не воспринимать происходящее с тобой слишком серьёзно. Если ты и вправду думаешь, что ты – прекрасный человек, что с тобою поступают жутко несправедливо – тогда всё кончено. Единственный действенный принцип заключается в том, что всегда следует быть готовым к худшему»

«Поэзия – это перевод, перевод метафизических истин на земной язык. То, что ты видишь на земле – это не просто трава и цветы, это определённые связи между вещами, которые ты угадываешь и которые отсылают к некому высшему закону. Пастернак был великим поэтом деталей: от детали, снизу, он поднимался вверх. Но есть и другой путь, путь сверху вниз. Тогда идеальным собеседником поэта становится не человек, а ангел, невидимый посредник»

«Стихи, которыми завершается роман Пастернака «Доктор Живаго», прекрасны, а роман плох. И плох он потому, что Пастернак – поэт, и когда он пишет стихи, он умеет подчиниться диктату языка, умеет устанавливать свои собственные нормы. В прозе ему это не удаётся, и тогда он пытается опереться на то, что привык считать совершенным образцом прозы. А в результате роман получился неожиданно толстовским. Мёртворождённым. Преображение поэта в романиста почти никогда не удаётся. Обратное происходит легче: тому примеры – Томас Гарди, Иван Бунин»

«Искусство существует для искусства, а не «ради, скажем, политики». Стихи пишешь не потому что хочешь рассказать какую-то историю или выразить идею, а потому, что хочешь услышать определённые звуки, слова, сочетания»

«Блока я терпеть не могу. Пастернака я обожаю»

«Если у поэта есть какие-то обязательства перед обществом, так это писать хорошо. Находясь в меньшинстве, он не имеет другого выбора. Не исполняя этого долга, он погружается в забвение. Общество, с другой стороны, не имеет никаких обязательств перед поэтом. Большинство, по определению, общество полагает, что у него есть и другие занятия, помимо чтения стихов, общество опускается до такого уровня, при котором оно становится лёгкой добычей демагога или тирана. И это собственный общества эквивалент забвения»

«Нет общественной поэзии, личной поэзии, женской поэзии, негритянской поэзии. Мне эта формулировка кажется по меньшей мере неточной. В любом обществе аудитория у поэзии... ну, в среднем, один процент населения»

«Стихи – это не просто словесное высказывание... это прежде всего состояние, в котором ты пребываешь – либо вследствие тех или иных обстоятельств, либо от того что ты узнал или прочитал... Поэзия не совсем празднество, поэзия – это постижение, если хотите, это умственная деятельность»

«Рифма – потрясающий мнемонический приём, удачная рифма непременно запоминается. Рифма обнаруживает зависимости в языке. Соединяет вместе до той поры несводимые вещи... Метр в языке не просто метр, это разные формы распределения времени. Это семена времени»

«Писать стихи – это как бы упражняться в умирании»

«Поэт – в отличие от читателя – знает насколько трагична жизнь. И это знание отнимает возможность вписаться в общепринятые рамки поведения»

«Я не говорю, что поэту всё прощается. Всё, что я хочу сказать, – поэта нужно судить с той высоты – или, скорее, с той глубины, – где он сам находится»